Библиотека | Черный Аббат | Серенький волчок
забежал седой бородатый электрик, Топоров. Его в театре все боялись, потому что он мог выключить свет и часто так делал, когда ему казалось, что пьеса — говно. С появлением Лоринкова в сценарном отделе свет в зале почти перестал отключаться... Ничего не сказав Лоринкову, электрик быстро развернул на сцене декоративный, - как лишь казалось раньше, - пулемет «Максим», зарядил ленту и дал короткую очередь в сторону входа. Оттуда раздались крики боли и негодования.
Живо, Лоринков, уходите, а мы прикроем, - велел электрик.
Там не только «новые сценаристы», - сказал он.
С левого фланга еще местечковая группировка из виртуальной черты оседлости атакует, - сказал он.
Всем, ну решительно всем вы насолили, - сказал он.
Сука, на! А вот кому благовеста одесского?! - закричал, забежав в зал мужчина в римской тоге, иудейской кипе, и православном клобуке, причем во всем одновременно, и выстрелил в электрика.
За Глеба, за Сталина, за Морева, за Родину, за «Опенспейс»! - крикнул он..
Ты бля ударишь, я выживу, - сказал хладнокровно электрик, прицеливаясь.
Я бля ударю, ты выживи! - сказал он, и очередь разорвала странно одетого человека на куски.
Да уходите же! - крикнул он Лоринкову.
Но... - сказал Лоринков.
Вы — будущее русской литературы, - сказали хором защитники Лоринкову.
Уходите, мы прикроем, - сказали они.
А я пока сыграю, - сказал декоратор, и уселся за рояль.
Заиграл что-то печальное.
У-у-у-у-у, у-у-у-у-у-у, - замычали защитники Лоринкова.
У-у-у-у-у, у-у-у-у-у-у, - угрюмо запели они в осажденном зале, и Лоринков сразу вспомнил балет, похороны вождей и концерты классической музыки.
Господа, что это, право? - спросил Лоринков.
«Торжественная увертюра», Чайковский, а что, - сказал недоуменно декоратор.
Гм, - сказал Лоринков.
А давайте... из Мары?... - сказал Лоринков смущенно.
Это любимая певичка моя, Мара, - сказал он.
И моя тоже, - сказал смущенно декоратор Левенталь.
Поправил очки и винтовку. Заиграл из Мары.
Отправь мне пару писем, - запели защитники зала.
Быть может, они нужны, - пели они.
Кто менее зависим, - пели они.
Тот первым уйдет с войны, - пели они.
Налей мне немного Whiskey*... - пели они.
Лоринков подошел к окну. Нащупал в кармане вдруг ручку какую-то. Странно, подумал он, всегда же прошу у кого-то ручку, своих нет... Вынул. Это оказался поломанный оловянный волчок, без одной лапки... Сын когда-то просил, Лоринков купил, да вот забыл отправить, а потом волчок сломался и отправлять уже не было смысла, а выкидывать жалко, и с тех пор вот в кармане... . Сунул Лоринков фигурку обратно в карман. Оглянулся. Постарался запомнить навсегда сцену театра.
Человек в ватнике у рояля, человек с кинжалом на сцене, и человек с пулеметом в ее глубине... - запомнил Лоринков.
Заплакал, поклонился сцене, разбил стекло, и, царапая израненные руки осколками, выбрался на улицу.. Убегая, слышал очереди, звон стекол, грохот взрывов. Уходил, оставляя на снегу кровавый след. Под утро, дрожа, притулился к к столбу какому-то у железнодорожного моста на краю чужой, холодной, омерзительно высокомерной Москвы. Колотило от усталости, похмелья, холода. Пугали шаги милицейских патрулей. Верещали, - поднимая горожан на утренний намаз - подмосковные муэдзины, шелестели отъезжающие от ночных клубов «Мерседесы».
Господи, - сказал Лоринков.
Господи, - сказал он.
Пусто-то как... - сказал он.
Что я здесь делаю? - сказал он.
Ничего не ответил Господь.
Загрохотали вдали товарные составы.
ХХХ
… оловянный волчонок и фотографии людей, отдавших свои жизни за то, чтобы драматург Лоринков смог написать свои лучшие пьесы... - декоратора Левенталя, электрика Топорова и билетера Шенкмана, - стояли на самом почетном месте в доме.
В углу, на комоде в детской.
На этот комод Лоринков часто натыкался, когда затемно поутру заходил в комнату, полюбоваться сыном. Жена ласково журила его за это. Как будто не на утреннюю пробежку собирался, а на войну. После пробежки Лоринков долго плескался в роднике, возвращался домой не спеша, чувствуя, как заживает и наливается силой тело. За телом возвращался и дар. Лоринков время от времени — и все чаще, - садился за письменный стол, и тогда его хохот распугивал птиц, летевших в парк на ночлег.
Московские слаксы, сапожки и фирменную рубашку за 20 тысяч рублей Лоринков отдал в городской ТЮЗ, исполнителю роли Кащея Бессмертного. Не жалко. Единственное, о чем жалел Лоринков, так это тулупчик, - тот остался при бегстве из театра в окне, оскалившемся битым стеклом. Но Лоринков не очень переживал.
Все неприятности Москвы начинались с отобранного у кого-то тулупчика, - знал Лоринков.
Хоть она, Москва, и не верит слезам, - знал он, щуря сухие глаза.
В пустом тренажерном зале крутились сухими осенними листьями железные блины, сброшенные на пол. Леденила сердце вода в заброшенном бассейне. Крепли мышцы, закипала ярость. По утрам пели в лесу — в который превратился заброшенный парк у дома, - птицы. Вечерами чернел за окнами поиздержавшийся в разруху Кишинев. Какой он ни есть, но это мой дом, и другого мне не надо, знал Лоринков. Суровый и немногословный, вечерами он, на просьбу сына почитать колыбельную, - доставал книгу. Садился у изголовья.
Низко нависает серый потолок,
Баю - баю — баю, засыпай, сынок
Засыпай, проснёшься, в сказочном лесу
За себя возьмёшь ты, девицу-красу**, - читал он.
Сопел, засыпая, мальчишка. Лаяли на улице бродячие собаки. Шумели, дребезжа, старые троллейбусы. Лоринков читал:
Спит пятиэтажка, в окнах ни огня...
Будет тебе страшно, в жизни без меня, - читал он.
Засыпал не видный с неба из-за разбитых фонарей и пропавшего уличного освещения Кишинев. Переливалась где-то огнями пьяная, сытая, набухшая деньгами и кровью Москва. Рос во сне мальчишка. Поднимали весенние воды ручьев хрупкие льды. Наливался гневом Лоринков. Вспоминал Москву. Вспоминал подходы, подъезды, и направления. Придет день ярости и возмездия, знал он. И очередная Великая Блудница падет, как и многие другие до нее. И на разрушенных остатках Кремля варвары станут пасти свой скот, а московские евреи с лицами римских патрициев — с ненавистью думал неисправимый антисемит Лоринков, - мыть ноги дочерям и сыновьям новых варваров.
Гладил сына по голове. Читал.
Из леса выходит серенький волчок,
На стене выводит свастики значок, - читал он.
...дети безработных, конченных совков
Сколько рот пехотных, танковых полков... - читал он.
В рассветах и закатах чудились ему всполохи последнего боя, из которого спасся он в Москве, а потом, - чудом, - добирался железной дорогой восемнадцать суток до дома. Туда, где уже и ждать забыли, и где дети поначалу дичились незнакомого мужика с щетиной и руками в шрамах. Лоринков прикрывал разметавшегося во сне сына, поправлял одеяло. Читал ему.
Твой отец писатель, этот город твой.
Звон хрустальной ночи, бродит над Москвой, - читал он.
Кровь на тротуары просится давно
Ну, где ваши бары? Театры, казино? - читал
Живо, Лоринков, уходите, а мы прикроем, - велел электрик.
Там не только «новые сценаристы», - сказал он.
С левого фланга еще местечковая группировка из виртуальной черты оседлости атакует, - сказал он.
Всем, ну решительно всем вы насолили, - сказал он.
Сука, на! А вот кому благовеста одесского?! - закричал, забежав в зал мужчина в римской тоге, иудейской кипе, и православном клобуке, причем во всем одновременно, и выстрелил в электрика.
За Глеба, за Сталина, за Морева, за Родину, за «Опенспейс»! - крикнул он..
Ты бля ударишь, я выживу, - сказал хладнокровно электрик, прицеливаясь.
Я бля ударю, ты выживи! - сказал он, и очередь разорвала странно одетого человека на куски.
Да уходите же! - крикнул он Лоринкову.
Но... - сказал Лоринков.
Вы — будущее русской литературы, - сказали хором защитники Лоринкову.
Уходите, мы прикроем, - сказали они.
А я пока сыграю, - сказал декоратор, и уселся за рояль.
Заиграл что-то печальное.
У-у-у-у-у, у-у-у-у-у-у, - замычали защитники Лоринкова.
У-у-у-у-у, у-у-у-у-у-у, - угрюмо запели они в осажденном зале, и Лоринков сразу вспомнил балет, похороны вождей и концерты классической музыки.
Господа, что это, право? - спросил Лоринков.
«Торжественная увертюра», Чайковский, а что, - сказал недоуменно декоратор.
Гм, - сказал Лоринков.
А давайте... из Мары?... - сказал Лоринков смущенно.
Это любимая певичка моя, Мара, - сказал он.
И моя тоже, - сказал смущенно декоратор Левенталь.
Поправил очки и винтовку. Заиграл из Мары.
Отправь мне пару писем, - запели защитники зала.
Быть может, они нужны, - пели они.
Кто менее зависим, - пели они.
Тот первым уйдет с войны, - пели они.
Налей мне немного Whiskey*... - пели они.
Лоринков подошел к окну. Нащупал в кармане вдруг ручку какую-то. Странно, подумал он, всегда же прошу у кого-то ручку, своих нет... Вынул. Это оказался поломанный оловянный волчок, без одной лапки... Сын когда-то просил, Лоринков купил, да вот забыл отправить, а потом волчок сломался и отправлять уже не было смысла, а выкидывать жалко, и с тех пор вот в кармане... . Сунул Лоринков фигурку обратно в карман. Оглянулся. Постарался запомнить навсегда сцену театра.
Человек в ватнике у рояля, человек с кинжалом на сцене, и человек с пулеметом в ее глубине... - запомнил Лоринков.
Заплакал, поклонился сцене, разбил стекло, и, царапая израненные руки осколками, выбрался на улицу.. Убегая, слышал очереди, звон стекол, грохот взрывов. Уходил, оставляя на снегу кровавый след. Под утро, дрожа, притулился к к столбу какому-то у железнодорожного моста на краю чужой, холодной, омерзительно высокомерной Москвы. Колотило от усталости, похмелья, холода. Пугали шаги милицейских патрулей. Верещали, - поднимая горожан на утренний намаз - подмосковные муэдзины, шелестели отъезжающие от ночных клубов «Мерседесы».
Господи, - сказал Лоринков.
Господи, - сказал он.
Пусто-то как... - сказал он.
Что я здесь делаю? - сказал он.
Ничего не ответил Господь.
Загрохотали вдали товарные составы.
ХХХ
… оловянный волчонок и фотографии людей, отдавших свои жизни за то, чтобы драматург Лоринков смог написать свои лучшие пьесы... - декоратора Левенталя, электрика Топорова и билетера Шенкмана, - стояли на самом почетном месте в доме.
В углу, на комоде в детской.
На этот комод Лоринков часто натыкался, когда затемно поутру заходил в комнату, полюбоваться сыном. Жена ласково журила его за это. Как будто не на утреннюю пробежку собирался, а на войну. После пробежки Лоринков долго плескался в роднике, возвращался домой не спеша, чувствуя, как заживает и наливается силой тело. За телом возвращался и дар. Лоринков время от времени — и все чаще, - садился за письменный стол, и тогда его хохот распугивал птиц, летевших в парк на ночлег.
Московские слаксы, сапожки и фирменную рубашку за 20 тысяч рублей Лоринков отдал в городской ТЮЗ, исполнителю роли Кащея Бессмертного. Не жалко. Единственное, о чем жалел Лоринков, так это тулупчик, - тот остался при бегстве из театра в окне, оскалившемся битым стеклом. Но Лоринков не очень переживал.
Все неприятности Москвы начинались с отобранного у кого-то тулупчика, - знал Лоринков.
Хоть она, Москва, и не верит слезам, - знал он, щуря сухие глаза.
В пустом тренажерном зале крутились сухими осенними листьями железные блины, сброшенные на пол. Леденила сердце вода в заброшенном бассейне. Крепли мышцы, закипала ярость. По утрам пели в лесу — в который превратился заброшенный парк у дома, - птицы. Вечерами чернел за окнами поиздержавшийся в разруху Кишинев. Какой он ни есть, но это мой дом, и другого мне не надо, знал Лоринков. Суровый и немногословный, вечерами он, на просьбу сына почитать колыбельную, - доставал книгу. Садился у изголовья.
Низко нависает серый потолок,
Баю - баю — баю, засыпай, сынок
Засыпай, проснёшься, в сказочном лесу
За себя возьмёшь ты, девицу-красу**, - читал он.
Сопел, засыпая, мальчишка. Лаяли на улице бродячие собаки. Шумели, дребезжа, старые троллейбусы. Лоринков читал:
Спит пятиэтажка, в окнах ни огня...
Будет тебе страшно, в жизни без меня, - читал он.
Засыпал не видный с неба из-за разбитых фонарей и пропавшего уличного освещения Кишинев. Переливалась где-то огнями пьяная, сытая, набухшая деньгами и кровью Москва. Рос во сне мальчишка. Поднимали весенние воды ручьев хрупкие льды. Наливался гневом Лоринков. Вспоминал Москву. Вспоминал подходы, подъезды, и направления. Придет день ярости и возмездия, знал он. И очередная Великая Блудница падет, как и многие другие до нее. И на разрушенных остатках Кремля варвары станут пасти свой скот, а московские евреи с лицами римских патрициев — с ненавистью думал неисправимый антисемит Лоринков, - мыть ноги дочерям и сыновьям новых варваров.
Гладил сына по голове. Читал.
Из леса выходит серенький волчок,
На стене выводит свастики значок, - читал он.
...дети безработных, конченных совков
Сколько рот пехотных, танковых полков... - читал он.
В рассветах и закатах чудились ему всполохи последнего боя, из которого спасся он в Москве, а потом, - чудом, - добирался железной дорогой восемнадцать суток до дома. Туда, где уже и ждать забыли, и где дети поначалу дичились незнакомого мужика с щетиной и руками в шрамах. Лоринков прикрывал разметавшегося во сне сына, поправлял одеяло. Читал ему.
Твой отец писатель, этот город твой.
Звон хрустальной ночи, бродит над Москвой, - читал он.
Кровь на тротуары просится давно
Ну, где ваши бары? Театры, казино? - читал