Сварщики танцуют танго
Кто добавил: | AlkatraZ (18.08.2012 / 07:07) |
Рейтинг: | (0) |
Число прочтений: | 3448 |
Комментарии: | Комментарии закрыты |
Грусть шута мимолетна. Но, бывает, навалится, свяжет и закроет дома на неделю. Тогда я покупаю портвейн. От вина только цвет и название. Результатлишь бледное подобие того чуда, что когда-то за рубль шестьдесят восемь дарил сей напиток. Вместо опьянения – запой, взамен похмелья – издевательство. Но я пью, вспоминая один яркий день, прожитый в стране Советов. Так легче.
Я помню, вышел на улицу под дождь. Погода шептала «давай повесимся». Хмарь и осенние лужи. Возле остановки трясущийся дворник не попадал метлой в окурки, усердно шкрябал вокруг. Родственная, непохмеленная душа. Мальчик с тубусом и большими взрослыми ушами, оскалившись, несся к троллейбусу. Не успел. Стукнулся неаккуратно выпяченными из лица зубами об уезжающие двери. Уши покраснели и трепетали на ветру, как советские флаги. На зубах темнела синяя краска. Мне стало жаль рогатого. Сколько раз его царапали подобные негодяи! А он безропотно глотал человечину, переваривал и вез, куда требовалось, едва ли не даром. Я не решался ехать, глядя, как железяки завтракают людьми. Испражненные обдавали мою вздорную фигуру презрением, как нечистотами. Эти молчаливые хамы даже не подозревали, что они – троллейбусное говно. На фоне большого удовольствия маленького человека – иметь тайное превосходство над возвысившимися – свирепствовало похмелье...
Я оседлал скакуна под номером девять решительно и властно. А мог бы, как экскремент, толкаться внутри, если бы не досадная мелочь – отсутствие мелочи. Бумажные купюры пропали без вести еще в день празднования аванса. Зато не было причин переживать из-за денег. Абсурдно переживать из-за того, чего нет. Я провисел на лесенке шесть с полтиной остановок и, проезжая напротив заводских ворот, дернул вожжи. Маршрутный олень беспомощно взмахнул рогами в стороны, немного проехал и встал. Остановка по требованию «Завод Краян», приехали. В пизду за орехами. Между тем, на орехи я не получил. Товарищеская дуэль с водителем на компостерах отменялась из-за неявки меня. Пока он разбивался в кровь о скалы монолитных старушек у передней двери, я смешался с утренним пролетариатом. Обдало матерком.
На заводе меня прозвали Бухлоносов. Глупо, конечно, тем более, что фамилия у меня вовсе другая и с носами не связана. Да, нос большой, окрас характерный. Но я просто разносил портвейн. Двадцать две бригады сварщиков в обед кушали вино, и на мне висело, позвякивая, нелегкое бремя – доставка сорока четырех бутылок портвейна «72». И одного анекдота на цех. Больше я не делал ничего и получал зарплату. Клоун третьего разряда. Четыре анекдота, и вся тара доставалась мне. А это сорок четыре раза по двенадцать копеек. Пять рубликов, как с неопалимого куста.
Поначалу я травил анекдоты и кривлялся бескорыстно. Затем стало традицией поощрение артиста вином. Я втянулся в эту простую, как мычание, круговерть бытия: рассмешил – выпил – сдал тару – напился. За унылое не поощряли и наказывали рублем – били об асфальт драгоценную посуду. Когда закончились анекдоты, пришлось перейти на сказки, байки и матерные частушки. От гонораров я хронически не отказывался, к своим двадцати имея три белые горячки и ни одной женщины.
Я миновал проходную. Навстречу шла красновыйная Нина Григорьевна Охламон, наша крановщица тридцати трех лет. Я терпеть не мог её надменный взгляд. Взгляд страпонессы, которым можно давить тараканов. Привычка смотреть на всех свысока из кабины башенного крана наложила на её земную жизнь отпечаток странности. Нина Григорьевна носила «химию». Волосы, кудрявые и черные, как на лобке у шахтера, торчали так радикально, что казалось, во время завивки над ней подтрунивали и в шутку били током. При всей этой красоте она оставалась неприступной. Я подозревал, что за её высокомерием кроется разврат. Это возбуждало.
– Бухлоносов, сюда поди, – приказала она, и я подошел. – Сегодня гуляем, я угощаю весь коллектив. Вот тебе семьдесят пять рублей, сделай красиво. День рожденья все-таки, – сунула она мне три новенькие фиолетовые бумажки. – А мне белую возьми, сдачу себе оставишь, – добавила она мятые четыре рубля.
Это были хорошие новости: не нужно собирать деньги и скандалить с пайщиками. В два захода я пронес через дыру в заборе заказанные сорок пять бутылок. После раздачи, прилег в своем кабинете, грязном, заплеванном вагончике без мебели, и заснул в ожидании обеда. Разбудили меня, поставив на лицо чей-то давно нестиранный носок. От такого нашатыря во мне пробудилась удивительная ясность мысли и бодрость духа.
– Бухлоносов, делай нам смешно, – прозвучало как всегда требовательно и пьяно.
Как известно, юмор рождается снизу от давления сверху. И хотя лучшие штуки я выдумывал, когда жилось препаскудно и обстоятельства гнули в коленно-локтевую, начинать было трудно. Грубые лица ни о чем. Рецидивы свинцового равнодушия, облака зациклившихся мыслей. Я начал с древнего анекдота, разыграв маленькую сценку в лицах. Будто раздается звонок, и хромой, а потому узнаваемый директор завода, бабник и антисемит, идет к телефону и снимает трубку. Изображая пархатого шлему на другом конце провода, я, гнусно картавя, сказал:
– Аллё! Здг’авствуйте. Моя фамилия Г’абинович. Вам такие специалисты нужны?
Послышался одобрительный смех. Я с облегчением достал раскладной стаканчик, щелкнул им, будто затвором. Мое оружие против объективной действительности и произвола закона всемирного тяготения. С детства пребываю в жестоком конфликте с математикой, я в корне не согласен. Отсюда антагонизм с другими якобы точными науками. Братья по оружию наполнили жизнью бездушный пластик. Я нанес по реальности точный удар себе в голову на опережение. Дождь перестал.
– А вот был у нас в путяге случай, – второй цех затих, а я надвинул глубже картуз и, выдерживая скорбную паузу, закурил. – Учился с нами студент Кутаисов. Отличник. Поспорил он как-то с алкашами возле ЦУМа насчет квантовой физики. Электроны не поделили. Так алкаши ему до того ярких фонарей наставили, что стал видеть атомы невооруженным глазом. Ну, он пригляделся, расщепил там что-то вручную и сразу признал свою неправоту. А потом ему студент-офтальмолог Хамович, чтоб резкость обратно навести, вместо капель, молекулярным клеем в глаза закапал. Хуже видеть стал отличник. Ослеп, точнее. Вот так претерпел за науку Кутаисов.
Всем было жаль Кутаисова до коликов. В стакан налили. Я, естественно, выпил. Вдруг захотелось, чтоб объявился торговец подержанными шутками. И сказал таинственным шепотом: «Есть кое-что из ретушированного. Вот «Импотенция повисла домкратовым мечом» и «В греческом зале, в греческом зале. Мышь ты летучая!» Берёте?» Я бы воскликнул: «Заверните красиво! Беру!» Он, конечно, не явился, и пришлось импровизировать – мне чужого не надо. Тучи разбрелись по домам, грянуло солнце. Я забежал в третий цех, где уже ждали. Допившие сварщики восседали на арматуре, как грачи-диезы для тональности си мажор. Некоторые обрадовались мне, будто начался киножурнал «Фитиль».
Я помню, вышел на улицу под дождь. Погода шептала «давай повесимся». Хмарь и осенние лужи. Возле остановки трясущийся дворник не попадал метлой в окурки, усердно шкрябал вокруг. Родственная, непохмеленная душа. Мальчик с тубусом и большими взрослыми ушами, оскалившись, несся к троллейбусу. Не успел. Стукнулся неаккуратно выпяченными из лица зубами об уезжающие двери. Уши покраснели и трепетали на ветру, как советские флаги. На зубах темнела синяя краска. Мне стало жаль рогатого. Сколько раз его царапали подобные негодяи! А он безропотно глотал человечину, переваривал и вез, куда требовалось, едва ли не даром. Я не решался ехать, глядя, как железяки завтракают людьми. Испражненные обдавали мою вздорную фигуру презрением, как нечистотами. Эти молчаливые хамы даже не подозревали, что они – троллейбусное говно. На фоне большого удовольствия маленького человека – иметь тайное превосходство над возвысившимися – свирепствовало похмелье...
Я оседлал скакуна под номером девять решительно и властно. А мог бы, как экскремент, толкаться внутри, если бы не досадная мелочь – отсутствие мелочи. Бумажные купюры пропали без вести еще в день празднования аванса. Зато не было причин переживать из-за денег. Абсурдно переживать из-за того, чего нет. Я провисел на лесенке шесть с полтиной остановок и, проезжая напротив заводских ворот, дернул вожжи. Маршрутный олень беспомощно взмахнул рогами в стороны, немного проехал и встал. Остановка по требованию «Завод Краян», приехали. В пизду за орехами. Между тем, на орехи я не получил. Товарищеская дуэль с водителем на компостерах отменялась из-за неявки меня. Пока он разбивался в кровь о скалы монолитных старушек у передней двери, я смешался с утренним пролетариатом. Обдало матерком.
На заводе меня прозвали Бухлоносов. Глупо, конечно, тем более, что фамилия у меня вовсе другая и с носами не связана. Да, нос большой, окрас характерный. Но я просто разносил портвейн. Двадцать две бригады сварщиков в обед кушали вино, и на мне висело, позвякивая, нелегкое бремя – доставка сорока четырех бутылок портвейна «72». И одного анекдота на цех. Больше я не делал ничего и получал зарплату. Клоун третьего разряда. Четыре анекдота, и вся тара доставалась мне. А это сорок четыре раза по двенадцать копеек. Пять рубликов, как с неопалимого куста.
Поначалу я травил анекдоты и кривлялся бескорыстно. Затем стало традицией поощрение артиста вином. Я втянулся в эту простую, как мычание, круговерть бытия: рассмешил – выпил – сдал тару – напился. За унылое не поощряли и наказывали рублем – били об асфальт драгоценную посуду. Когда закончились анекдоты, пришлось перейти на сказки, байки и матерные частушки. От гонораров я хронически не отказывался, к своим двадцати имея три белые горячки и ни одной женщины.
Я миновал проходную. Навстречу шла красновыйная Нина Григорьевна Охламон, наша крановщица тридцати трех лет. Я терпеть не мог её надменный взгляд. Взгляд страпонессы, которым можно давить тараканов. Привычка смотреть на всех свысока из кабины башенного крана наложила на её земную жизнь отпечаток странности. Нина Григорьевна носила «химию». Волосы, кудрявые и черные, как на лобке у шахтера, торчали так радикально, что казалось, во время завивки над ней подтрунивали и в шутку били током. При всей этой красоте она оставалась неприступной. Я подозревал, что за её высокомерием кроется разврат. Это возбуждало.
– Бухлоносов, сюда поди, – приказала она, и я подошел. – Сегодня гуляем, я угощаю весь коллектив. Вот тебе семьдесят пять рублей, сделай красиво. День рожденья все-таки, – сунула она мне три новенькие фиолетовые бумажки. – А мне белую возьми, сдачу себе оставишь, – добавила она мятые четыре рубля.
Это были хорошие новости: не нужно собирать деньги и скандалить с пайщиками. В два захода я пронес через дыру в заборе заказанные сорок пять бутылок. После раздачи, прилег в своем кабинете, грязном, заплеванном вагончике без мебели, и заснул в ожидании обеда. Разбудили меня, поставив на лицо чей-то давно нестиранный носок. От такого нашатыря во мне пробудилась удивительная ясность мысли и бодрость духа.
– Бухлоносов, делай нам смешно, – прозвучало как всегда требовательно и пьяно.
Как известно, юмор рождается снизу от давления сверху. И хотя лучшие штуки я выдумывал, когда жилось препаскудно и обстоятельства гнули в коленно-локтевую, начинать было трудно. Грубые лица ни о чем. Рецидивы свинцового равнодушия, облака зациклившихся мыслей. Я начал с древнего анекдота, разыграв маленькую сценку в лицах. Будто раздается звонок, и хромой, а потому узнаваемый директор завода, бабник и антисемит, идет к телефону и снимает трубку. Изображая пархатого шлему на другом конце провода, я, гнусно картавя, сказал:
– Аллё! Здг’авствуйте. Моя фамилия Г’абинович. Вам такие специалисты нужны?
Послышался одобрительный смех. Я с облегчением достал раскладной стаканчик, щелкнул им, будто затвором. Мое оружие против объективной действительности и произвола закона всемирного тяготения. С детства пребываю в жестоком конфликте с математикой, я в корне не согласен. Отсюда антагонизм с другими якобы точными науками. Братья по оружию наполнили жизнью бездушный пластик. Я нанес по реальности точный удар себе в голову на опережение. Дождь перестал.
– А вот был у нас в путяге случай, – второй цех затих, а я надвинул глубже картуз и, выдерживая скорбную паузу, закурил. – Учился с нами студент Кутаисов. Отличник. Поспорил он как-то с алкашами возле ЦУМа насчет квантовой физики. Электроны не поделили. Так алкаши ему до того ярких фонарей наставили, что стал видеть атомы невооруженным глазом. Ну, он пригляделся, расщепил там что-то вручную и сразу признал свою неправоту. А потом ему студент-офтальмолог Хамович, чтоб резкость обратно навести, вместо капель, молекулярным клеем в глаза закапал. Хуже видеть стал отличник. Ослеп, точнее. Вот так претерпел за науку Кутаисов.
Всем было жаль Кутаисова до коликов. В стакан налили. Я, естественно, выпил. Вдруг захотелось, чтоб объявился торговец подержанными шутками. И сказал таинственным шепотом: «Есть кое-что из ретушированного. Вот «Импотенция повисла домкратовым мечом» и «В греческом зале, в греческом зале. Мышь ты летучая!» Берёте?» Я бы воскликнул: «Заверните красиво! Беру!» Он, конечно, не явился, и пришлось импровизировать – мне чужого не надо. Тучи разбрелись по домам, грянуло солнце. Я забежал в третий цех, где уже ждали. Допившие сварщики восседали на арматуре, как грачи-диезы для тональности си мажор. Некоторые обрадовались мне, будто начался киножурнал «Фитиль».